РАБОЧИЙ СТОЛ
СПИСОК АВТОРОВКлара Шох
Если бы кактусы были живы
07-06-2026 : ред. Борис Кутенков
***
Старуха из нашей деревни
Плакала надёжно, распевно,
Точно выпь:
Ааааа, ааааа, беда —
Нет дождя.
Помирать надо, а земля суха.
Ааааа, ааааа.
Ждала.
Как в такую итить?
Ни травинки тебе, ни цветка:
Сразу в ад — жара.
Так всё лето и прожила.
А теперь и тем паче:
Невесомая, словно птица,
Ходит, ходит, ко всем стучится.
Откроют — плачет:
Говорит — это дождь идёт.
Живёт.
***
И была у меня старуха
И стояла она бабка-бабкой
Над смоленской седою пылью
Над просёлком: то вниз, то в гору
А по краю гуляли куры
А в пыли лежали цыплята
Мужичок шёл в большой треуголке
Подорожник срывал и плакал
И облизывал подорожник
И лепил на себя зелёный
То к локтю, то к колену, то к сердцу
Желтоглазо глядели вслед куры
Желтолапо бежали цыплята
Вслед крестила старуха дорогу
Вслед стояла она бабка-бабкой
Я приехала на электричке
Посмотреть на мундир Бонапарте
Заросла васильком дорога
Колокольчик динь-динь у края
Отошёл старый тракт от Смоленска
Старый тракт не глядел в Бонапартов
Позабыл старый тракт треуголку
Я стояла на нём бабка-бабкой
И была у меня старуха
Дневной дозор
В прямом и длинношеем русле
проспектного житья-бытья
под чьим-то рогом заскорузлым
ещё качается бадья
с бесплотной тонкорунной рыбой.
В её бесплатности дозор
усматривает вольность, ибо
контрольный нож вдвойне остёр:
шофёру, дескать, аллилуйя,
мы беспощадные к жулью!
Старик поднял и в лоб целует
белужью голову мою.
***
Не болит его голова
орлиная приплюснутая,
пролетая над Островом Рождества,
над Курой, над Кентукки.
Над правобережным Полюстрово
единственное молчит на ветхозаветном,
выскребая из рёбер куриную лапу.
Клекочет на воляпюке:
«Разбегись, и юбкой в поддув, и руки
оберни пером.
От Купчино до Парнаса по синей ветке
не такие летят в грозу на арапа,
пусть гром!»
У тебя до неба коса —
беркут выкличет в рупор.
Не захочешь — побежишь босая,
ступни косолапя,
прокалывать нежную юфть:
будто бывалая — дежавю,
в рукаве не кости — держава,
будто не страшно об острый клюв.
С твоей-то куриною… Слепошара.
Уставший топор повалится на пол,
растреплет пух до медвежьей стожары.
Крылья на шару привычно — вжух,
а сама растянулась растяпой.
Удалось кому — из вакуумного пакета?
Мелочью букв рецепт — теперь и твоя анкета:
в субботу немного перца, по будням горчица и соль,
а если крутые бока — щепоть табака позволь.
Сладимый дым слезоточив, а глаз покат.
Мелким бесом в небесный плакат:
спускаясь коричневой пелериной —
озорно, двузевно и лаей, —
орёл натягивает skyline
на h реального потолка.
Где-то два…
два с половиной.
***
Не трогай, не трогай колючую рыбу —
Она не ручная ещё.
Плавник её близко подходит к востоку
Оранжевой веткой метро.
Я видел такую в объятьях Фонтанки,
На леске у старой вдовы,
Поймал её взгляд в отраженье зеркальном,
Почувствовал — жабры мокры.
Не трогай, не трогай, пусть мимо, на всякий —
Спокойно её отпусти,
До игл дотронешься — вскроются хляби —
Отмоется небо с земли.
Комбуча, Или мы в ответе за
Кактусы нельзя так расточительно приручать,
от этого они растут совсем бездушными — выживают иных.
Первой — собачку Фриду,
потом отца выпроводили бегать от инфаркта,
с тех пор я его не помню.
Мать прижали в углу, она там до сих пор.
Правда, днём её почти не видно,
а ночью…
а ночью она надевает белый свет на голое платье,
туфли… английские лакированные — 36 размера,
каплю-другую духов, крови,
подкрашивает помадой вылинявшее: сердце
и одну-единственную фразу.
Я не знала, как быстро решаться, но вчера взяла хозяйственные перчатки,
нож и все кактусы сделала умершими.
Даже неживые они искололи мне руки в ответе,
никакие перчатки не спасли.
От этого руки запали на тёмное, отчаялись:
слишком долго они кромсали мясистые,
истекающие стеклянным соком тела,
выносили на помойку желейно шевелящиеся на изломах куски,
за которыми тянулась злая зелёная слюна нити Ариадны —
вернуться.
Хорошо, что в октябре дождь уже в семь.
Но мама всё равно не научилась уметь выходить из своего угла
и в тысяча шестьдесят седьмой свой ночь напоминает: «Сахар и чай».
А я по-прежнему не могу ровно жить
на скользком и выпуклом теле,
отчего отчаиваюсь вслед за темью рук,
чувствую, как разрастается чайный гриб,
и качусь по слизи к стенке трёхлитровой банки.
Одна нога уже попала в западню: между слоистой плотью и стеклом.
Я даже не могу посмотреть мучителю в глаза:
у нас одинаковый чайный цвет, перетекающий в общие ресницы.
Если бы кактусы были живы… Ведь не поручишься, что почём.
Могла бы за них хвататься.
Не надо кормить гриб. Но мама…
Мама каждую ночь настаивает его:
«Сахар и чай! Сахар и чай! Сахар и чай!»
— Да, да, мамочка, сахар и чай.
Я или ты так громко не плачешь?
Умей научить дочь держаться посередине,
и тогда комбуча, достигнув баночного горла, вымолчит меня в небо.
Фартук
бабушке М. М.
Только фартук истёртый, Мария, остался в углу,
где забытые временем вещи уткнулись в золу —
как слепые в окно.
Фартук помнит корову, подойник, гусей и зерно.
Не разгадан рисунок — подолом он весь темнота,
как в колодце вода.
Надевая его, я легка становлюсь и мала,
выхожу за скрипучую песню твоих половиц:
в это утро, в безмолвие птиц,
молоко и трава.
Сад зарос тишиной — так молчат не вернувшись назад,
поредела листва.
На ладонях у яблонь усталые яблоки спят,
собираю упавшие в фартук — мне каждое брат.
О тебе, прижимаясь к друг другу, они говорят,
глубоко им в подоле, что видно мерцанье во мгле,
и бока их в земле.
***
когда лужи вызревают льдом —
птицы стоят, точно иконы
и живут неслышно
***
в дождь слоны идут умирать в посудную лавку
бьют тарелки
а потом лежат обездвиженные
как огромные чашки
кошки запрыгивают на смерть
как на шкаф
там и сидят
налей молока
не спустятся
ласточки падают тёплыми сердцами
на решётку летнего сада
и висят замертво
сжимая чёрные лапки в ротанговые кулачки
скрипнуло плетёное кресло-качалка
вонзилась воронённая пика в красное яблочко
фарфоровый слон выпал из рук
на шкафу подвинулась кошка
***
как в пещере темно, так что камни болят —
неужели за тонкими веками ад?
снизошедший до дна белый плазменный свет
расставляет по буквам фигуры
если с неба смотреть, то прочтёшь «смерти нет»
вместо точки затушен окурок
эти женщины в светлом точны́, как врачи
в рот вливают пол-ложки микстуры:
за отца и за сына, за духа свята́
то ли молния, боже, то ль ради Христа
то ли окна зажглись
в регистратуре
не поверишь пространству, закроешь глаза
в подреберье загонишь затёкшую руку
говорят:
лигатура
держатель
наверно гроза
Вань, заканчивай шов
отвечаешь запёкшимися без звука:
воскресенье отныне во веки веков
Школьное
Мы с тобой учились в школе —
в разных классах, в школах разных,
ты закончил класс десятый,
я открыла семь семь семь,
углублённый был не русский.
Птицелова вызывали?
Вызывала птицелова:
с синяком спала под глазом,
голубь гадил на плече.
Я крыло сломала птице —
ты учился на гитаре, на баяне ты учился и, бесспорно, на фоно.
Я лечила злую птицу, клеила крыло ей скотчем —
ты учился в телевизор, нет, не врать нам о погоде,
ты хотел у Волочковой, да, у той, что на шпагате, брать руками интервью.
А язык какой учил ты?
А какой язык учил ты?
Голубя я посылала, он вернулся весь обратно — ты ему: «Не понимаю».
Вот теперь я доверяю,
вот теперь я проверяю всех закончивших десятый на умение читать.
Не по книжкам, не по титрам,
не по вывескам, конечно —
а по синим, а по чёрным, а по розовым губам:
Ну а он там чё Гекубе? А в ответ Гекуба чё там?
Я теперь на дискотеках, я теперь за гаражами зырю прямо в языки:
это с длинными ножами татарва ходила лесом и колола точно в мякоть,
те, которые умнее отрезали их под корень.
Не поёт несчастный голубь,
знает только гу-гу-гу.
Ну и ладно, всем так лучше, в белой мантии с лопатой
сеять доброе как вечность из продуктов пищевых.
Тише-тише, разорались,
голова аж заболела — словно я живу в замкадье в городе глухонемых,
вот вам, вот вам, свежий мякиш — клюйте хлебы аки камни.
Углублённый был не русский — изучали НВП, пальцы складывали в фак ю.
Мир после глобального криолиполиза
Нюхали ли вы размороженного минтая, как нюхал я?
Пожелтевшего, запускал его в ванну,
от нежности тая, в тёплые воды добавлял пену.
Вонючая тварь не била хвостом,
не пила шампанское, вишен не ела,
всплыла кверху брюхом — как формальдегидный паром
в питерской анатомичке,
где трескал пирог я с дебелой медичкой когда-то,
её сотворив из шестого ребра Гиппократа.
Минтай искал голову, но не найдя, объявил:
«Я — мир!». А сам испугался и мерзко заныл: «Я — зож, Я — вкусвилл,
мой жир заморожен методом ху-синь-джоу».
— Накрылся, — подумал, — глобально. Да ну! Простою п..дою,
в мозгах вымерз напрочь так нужный ему миелин.
А он мне всё: «Лин, я хочу быть как ты
(сукин сын подсказал) — звездою».
А я ни фига не звезда тыщу лет, как ни разу не Лин.
И в ванну, на дно аж выронив мыло, добавил:
— Не начинай, безголовый, трындеть здесь сейчас о злой доле,
и не реви мне белугой, никем не реви.
Нет у тебя, совершенно же ясно, юдоли.
Из аргументов: банзай, харакири, и снегири,
жирные, красные, словно фантомные боли,
мнимые боты имплантов на плоской груди.
Мир поднимает лицо (или что у минтая?),
смотрит с тоской — с невозвратной, с другой стороны.
— Ишь, — говорю, отключая немедленно воды, —
прямо красавец, ну что-то навроде Джоли.
Жёлтая жертва криолиполиза, слышь,
голову в руки бери, да и задницу тоже.
Брассом ли, кролем, да хоть по-собачьи, ей богу,
рыбонька, рыбка, дурнушка, минтайка, плыви!
b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h